Глава 18

51 0 0
                                    

   Я сохранил об Исааке из Толедо воспоминания, которые больше похожи на постоянное общение. В течение веков, которые мне пришлось пройти за мою жизнь... Здесь я остановлюсь ненадолго, чтобы дать вам время пожать плечами, улыбнуться и пробормотать беззлобно: «Этот старый шарлатан... Горбатого могила исправит...» Мне нравится в тебе, друг читатель, эта уверенность, эта ирония, ибо она поддерживает во мне то небольшое удовольствие, которое я еще испытываю, оставаясь самим собой. Так вот, в течение лет, которые мне пришлось пройти за мою жизнь с грузом любви, давшим мне бессмертие, вокруг которого рыскает смерть, высматривая первый признак потери памяти, я часто встречал Исаака из Толедо на перепутьях Истории. Мне нравилось считать его Вечным жидом, а он, в свою очередь, почувствовав во мне будущего товарища по борьбе, которую его и мое племя уже давно ведут против натиска жестокой реальности, охотно выдавал себя за этого сказочного персонажа. Он был очень высок и красив той красотой, в которой больше мужественной силы, чем гармонии пропорций, его нос и губы несколько преувеличивали свое присутствие на его лице, первый — своим наличием, вторые же — своей суровостью. Облаченный в бархатный камзол, пурпур которого переходил в странно переливающуюся тьму ночи, почему-то навевая мысли о Средневековье, он мало походил на своих сородичей, которых можно было тогда встретить в России. Говорил он о них слегка высокомерно, если не неприязненно: он был из племени господ, sephardi, в то время как его братья в России и в Германии, скорей, его кузены, как он говорил, были ashkenazim. Отец получил для него все необходимые разрешения, чтобы он мог беспрепятственно передвигаться по России и жить в городах. Он носил на шее золотую цепь с кулоном в виде звезды. Никто в России еще не знал о существовании звезды Давида, и этот знак принимали за символ астрологии — науки, которую он практиковал, дабы внушить уважение к своей персоне. Когда он по-русски снимал при входе свою коричневую меховую шапку, на его лысеющей голове оставалась ермолка в нимбе густых локонов. Длинная борода, хоть и черная вследствие постоянного тщательного подкрашивания, придавала его чертам поразительное сходство с автопортретом Леонардо в старости. В ту пору ему стукнуло полторы тысячи лет. Не знаю, сколько ему сегодня, у времени свои счеты с евреями — оно для них не течет, а кровоточит, и эти капли не вписываются в привычные законы протяженности. Исаак из Толедо вдохновил меня на создание образа Вольпоне в постановке, которую я осуществил по этому произведению в Лондоне в 1962 году; эта постановка вызвала споры среди критиков. Он держался всегда подчеркнуто прямо, поглаживая бороду; когда его белые холеные пальцы пробегали по ее прядям, вы невольно ожидали заслышать звуки музыки, настолько виртуозно он это проделывал. Мой отец уладил с ним вопросы оплаты его труппы. Между двумя этими людьми установилось некое родство душ, молчаливое взаимопонимание, почти сообщничество, словно они встречались без конца для того, чтобы вместе пройти через века. Они были братьями по крови, но по крови истинной, не той, что внушает ненависть и презрение тем, кто ищет низшие расы, чтобы возвыситься.
   Всякий раз, когда отец отсчитывал Исааку золотые, мне казалось, что тот и другой развлекаются, перебрасываясь колкостями и скрывая за исполняемыми ими ролями глубокую взаимную привязанность, объединяющую с незапамятных времен евреев и комедиантов.
   — Дружище Исаак, — говорил отец, — позволю себе заметить, что за те деньги, что я плачу за твою плешивую команду, я мог бы набрать в Венеции пять оперных трупп или пользоваться несколько ночей кряду благосклонностью Нитты.
   — Это, ваше сиятельство, обошлось бы вам гораздо дешевле, — отвечал Исаак.
   На его пальцах, оглаживающих бороду, блеснул бриллиант.
   — Так что тебя на самом деле привело в Россию в этот раз?
   Лицо странника помрачнело.
   — Чума, — промолвил он.
   Болезнь недавно опустошила Москву, выкосив пятую часть населения. Отец пристально посмотрел на Исаака:
   — Обычно от чумы бегут. Никто ее не ищет.
   — Ashkenazim позвали меня на помощь, — пояснил Исаак. — Ты будешь нам нужен. — Он сделал паузу. — Я даю тебе десять тысяч рублей, — предложил он вдруг.
   Я слушал, сидя на ступеньках лестницы. Отец не задал ни единого вопроса о природе помощи, которую у него просили, что удивило меня. Как будто он все знал заранее.
   — Оставь, — ответил он. — Ты же знаешь, я все сделаю даром.
   Итак, три месяца спустя в Харькове развернулась церемония, в которой пришлось принять участие и мне — отец взял меня с собой не столько для того, чтобы я помог ему в работе, сколько для наглядного обучения. «Для тебя важно, — говорил он, — понять, сколь необходимы некоторые уловки, если нужно сражаться с ненавистью и презрением, которых величайшая духовная сила на Земле, имя коей — глупость, добавляет к прочим препятствиям и опасностям, подстерегающим нас на нашем пути».
   Евреев обвинили в том, что они умышленно завезли в Россию чуму, чтобы уморить христиан; сами же они остались невредимы по причине своей нечистой крови. Их сжигали, побивали камнями или приканчивали пристойно — ударом сабли. Прошел слух о неминуемой большой резне, замышляемой их самым большим врагом, патриархом Герасимом. Надо признать, что Екатерина противилась истреблению евреев, опасаясь, что народ, лишившись объекта для ненависти в низших слоях общества, начнет искать его в высших. К тому же евреи поддерживали коммерцию.
   План, составленный отцом и Исааком из Толедо, был великолепен своей простотой.
   В нем соединились практика талмудического экзорцизма с театральными эффектами, которой превосходно владел первый, и искусство commedia, все тонкости и уловки которой так хорошо знал второй.
   Акт экзорцизма был назначен на конец марта в Харькове, когда эпидемия уже пошла на убыль. Я счел за благо передать здесь выдержки из хроники Гарбатова «Царицын временник»:
   «Все обыватели получили приказ сидеть по домам, чтобы избежать губительного поветрия. Оно могло нахлынуть, когда чума будет выкурена из своей грязной берлоги жидовской музыкой, которую она совершенно не выносила. Рыночная площадь была четыреста аршин в длину и в ширину; каждый четверг ее заполняли бродячие торговцы, крестьяне, пастухи со своим скотом. Я приник к окну своей комнаты, выходившей прямо на площадь. Было три часа пополудни, день клонился к закату, когда мы услышали первые отдаленные звуки еврейских скрипок. Жиды собирались из близлежащих местечек. Их было не менее двух сотен; окружив город, они со всех сторон сходились к центру, играя на своих инструментах. Не могу описать эту музыку, ничего подобного я до сих пор не слышал. Я знал, что жиды очень музыкальны, что они ловко управляются со своими скрипками, но я был воспитан на клавесине и благородных звуках духовного пения и никогда не интересовался вульгарными трактирными мелодиями. Могу, однако, засвидетельствовать, что музыка была вместе веселая и грустная, быстрая, танцевальная и в то же время говорящая о чем-то бескрайнем, нескончаемом, может быть, о заслуженной судьбе этого проклятого племени. Скрипки слышались все ближе, площадь оставалась безлюдной, спускались сумерки. Вдруг моя жена Василиса, дочери Надя и Машенька с ужасом увидели с краю площади, между домами слесаря Духина и мясника Благиматова, самое отвратительное из всех когда-либо виденных мною существ. Судя по голове и телу, это было человекоподобное чудовище, но столь отвратительное, отмеченное всеми проклятиями ада, что каждый из нас сразу его узнал. „Чума!"— закричала малышка Наденька. Лицо ужасного видения скрывала черная повязка, но сквозь прорези виднелась красная гниющая плоть, а череп открывался во всей своей костяной наготе. Тело также было обернуто черными тряпками — без этой оболочки оно не смогло бы удержать свои гниющие потроха; ужасные выделения там и тут просачивались сквозь ткань. На месте рук, утративших плоть, выступали острые костяшки. Жуткое создание сделало несколько шагов по снегу, потом обернулось, видимо, в поисках пути к отступлению, ведь яростная, почти торжествующая мелодия еврейских скрипок теснила его со всех сторон и быстро, неумолимо приближалась. Эта музыка причиняла чуме жестокие страдания. Гадина скорчилась, выпростав руки, пытаясь защититься от выпадов мелодии, закружилась в медленном танце агонии и боли; нет никакого сомнения в том, что невидимый источник этого страдания заключался в еврейских скрипках и в их невыносимом для падали звучании. Ей удалось сделать еще несколько шагов, не переставая корчиться под волнами испепеляющей музыки. Тогда со всех сторон стали выходить на площадь музыканты; они появлялись между домами в своих вечных черных лапсердаках и шляпах, молодые и старые, и каждый со своей скрипкой. Все плотнее сжимали они кольцо вокруг чумы — ибо у меня не оставалось ни малейшего сомнения в том, что перед нами было именно это воплощение смерти. Музыка звучала яростно и гневно; евреи, сомкнув круг, остановились; чудище рухнуло на снег, вскинув к небу культю, словно умоляя о пощаде, скорчилось, распластавшись на земле, и наконец замерло. Но еврейские скрипачи, опасаясь, что падаль может оказаться живучей, продолжали извлекать из своих инструментов очистительные аккорды, при звучании которых источник зла не смог бы возродиться. Продолжая наигрывать, некоторые музыканты, и не только молодые, стали поначалу раскачиваться, а потом пустились в пляс, и я узнал ритмы и коленца, которыми в наших местечках выражают радость, рожденную из близости к их богу, члены странной секты, называющие себя hassidy. Гноящаяся гадина, втоптанная в снег, больше не двигалась. Но музыканты продолжали со всей горячностью своей веры и скрипок громить это вместилище зла. Теперь они ополчились не только против чумы, но и против всех бесчисленных болезней и моровых язв. Дрожь охватила нас. И вот, когда ночь уже укрыла от наших глаз эту сцену, которая показалась мне, я это помню ясно, предвещающей конец эпидемии и даже началом грядущего небывалого здоровья, мы увидели среди танцующих евреев итальянца, доктора Дзага, в сопровождении своего юного сына.
   С факелами в руках приблизились они твердым шагом, без всякого страха к источнику заразы, и они подожгли его; а скрипки зашлись таким весельем, такой радостью, что мои дочери принялись хлопать в ладоши. В одно мгновение мерзкая тварь сгорела, оставив на снегу лишь кучку пепла — утром ее растоптали копыта лошадей. Чума не вернулась в Харьков, она покинула пределы России, и хоть это не изменило моего отношения к евреям, должен признать, что они тоже на что-то годны, при условии, что ограничат свою деятельность игрой на скрипке».
   Синьор Уголини, создавший это чудо, — я сказал бы даже, что это был главный труд его жизни, так и не воплощенный на сцене, — заработал на этом деле насморк. Под покровом наступающей ночи он выскользнул, как и было задумано, из зловещего пугала и добрался по тоннелю, вырытому в снегу, до ожидавшего его укрытия, в то время как отец и я подожгли чучело, изготовленное нами с таким тщанием. Мне было жаль уничтожать его, мне кажется, оно заняло бы достойное место среди других принадлежностей нашего ремесла, которыми я любовался на чердаке.
   Еврейские скрипки победили чудовище, и нужно было искать другие обвинения против племени Авраамова, что было не трудно сделать. Харьковское дело имело неожиданные последствия: всякий раз, как в местечке появлялась тяжелая хворь, приводили скрипача, вплоть до того дня, когда раввин запретил эту практику, поскольку, если больной все же умирал, семья обращала свой гнев на музыканта.

Ромен Гари ЧародеиМесто, где живут истории. Откройте их для себя