Сын пользовался этими связями. Из всех нас он больше всех преуспел в жизни. Он уже состоял при секретариате министра Сезара Шампенши, одной из надежд радикальной партии, и получил какую-то франко-американскую премию за тоненькую книжечку, которую произвел. Мать не была чужда ею ранним успехам.

Он походил на нее невысоким ростом, чуть заостренным личиком, веселостью. Но у него было меньше хрустальной звонкости в голосе. Тем, что мать опекает его вплоть до самого гарнизона, он ничуть не смущался. Она не принуждала его ни к чему, и между ними существовало очаровательное сообщничество.

Впоследствии он вместе с Шовело участвовал в парижском Сопротивлении, потом открыл адвокатский кабинет. Опубликовал еще одну книгу — всего одну и тоже тоненькую, о Кэтрин Мансфилд. Но, несмотря на свой прекрасный дебют и вопреки надеждам, которые, казалось, подавал, его карьера после смерти матери была не слишком блестящей.

Жан Пьер Ле Ме предоставил мне для «Последней бригады» черты Лервье-Маре, а Элиана — «Золотой мамочки».

Я уже говорил, что этот роман всего лишь хроника, хроника моего выпуска в первой части и хроника выпуска, участвовавшего в боях, во второй.

Мы изображены на одном фото, Шовело, Ле Ме и я, затянутые в форменные ремни, в голубых кепи и готовые к военным приключениям.

Гений Александра Дюма сумел заметить, что в любой военной группе всегда найдутся три неразлучных друга. Мы были тремя сомюрцами, а четвертый тоже обязательно находился — в другом месте или рядом. Сын поэта Фран-Ноэна актер Клод Дофен был старше нас лет на десять и уже приобрел некоторую известность в ролях первых любовников. Он тоже прошел курс как унтер-офицер резерва, чтобы получить офицерские нашивки. В нем было с избытком таланта и остроумия, и мы были рады, что он присоединился к нашей компании.

Три года спустя, в Англии, мы с Клодом Дофеном вместе окажемся на радиостудии, сидя по обе стороны от микрофона.

X

Прощание с бальзаковской Францией

Сказал ли я, что Сомюр был приятным городком, одним из самых приятных во Франции? Когда я думаю о недавней провинции, мне вспоминается именно Сомюр. И я вновь вижу его, построенный из прекрасного белого камня, белого песчаника, который так хорошо впитывает краски неба, слегка окрашиваясь розовым на заре, в полдень принимая оттенок свежей соломы и опять розовея с приближением вечера. Вижу его набережные по берегам Луары, которые были бульваром наших королей. Вновь вижу большой укрепленный замок, который возвышается над ним, и его плотно застроенный остров посреди реки. Слышу, как отдается мой одинокий шаг на поднимающихся в гору улицах квартала Сен-Пьер, украшенного особняками XVI века, среди которых Бальзак выбрал дом для Евгении Гранде. Большой дверной молоток, чугунный, в виде удлиненной слезы, всегда был у его двери — точно такой, каким его упомянул Бальзак.

Никакого шума на улицах, никакого гула толпы. Вселенная людей, живших за этими окнами былых времен, кажется тесной и ограниченной, но это была их вселенная, а не сегодняшний мир, слепленный без разбору из всего подряд, когда уже нет провинции.

В кварталах, построенных в XVIII веке или при Империи и Реставрации, проживало богатое или зажиточное население. У владельцев больших окрестных имений, таких как герцог де Бриссак, были свои дома в городе.

На самом деле жизнь Сомюра вертелась вокруг Кавалерийской школы, ее Черных кадров, а также вокруг Школы обозного транспорта, когда тыловое обеспечение еще не обозначали словом «логистика». По окончании работы главные улицы заполнялись мундирами, и на тротуарах беспрестанно взмахивали руки в знак приветствия.

Во времена мира главным событием года были конные состязания в конце июня со всевозможными празднествами, приемами и балами по этому поводу. Даже в ту военную зиму они были излюбленным предметом для бесед.

У книготорговца продавалась знаменитая почтовая открытка, где берейтор Черных кадров преодолевает великолепным прыжком накрытый стол, а сидящие за ним, чуть откинувшись на своих стульях, приветствуют его с бокалом в руке.

В обычае каждого выпуска было также публиковать своего рода портреты или карикатуры офицеров Школы. Поскольку я в то время немного владел карандашом, то стал автором почтовой открытки с профилем нашего лейтенанта Тевено, спокойного патриота и пунктуального инструктора.

Отель «Бюдан», просторный и старомодный, чей классический фасад выходил на реку, был одним из главных мест города. Он был вотчиной генералов и старших офицеров, мы там бывали нечасто, разве что иногда, в час аперитива.

Моей штаб-квартирой в конце недели был «Отель де ля Пэ», менее импозантный, но столь же старомодный.

В воскресенье утром наибольшая часть курса присутствовала на мессе в церкви Сен-Николя-дю-Шардонне. Полковник и офицеры занимали первые пролеты, перед хором, а курсанты — всю мужскую сторону. Некоторые приходили туда, будучи истинно верующими, другие по традиции, а кто-то просто ради соблюдения приличий. Для всех этих молодых людей, которые целую неделю учились самым эффективным методам убивать себе подобных, это время сосредоточения становилось поводом подумать и о собственной смерти.

Когда мороз соблаговолил отступить и повеяло весной, мы пользовались этим, чтобы посетить окрестности Сомюра иначе, нежели в военных грузовиках, которые доставляли нас к местам наших маневров, ориентирования по компасу, установления опорных пунктов и составления планов боя.

Шовело, Ле Ме, Дофен и я отправлялись в какую-нибудь известную деревенскую гостиницу, например к сестрам Барро в Жене, где подавали несравненных пулярок в сливках, или к Безе. Эти воскресные трапезы были настоящими праздниками. Я еще помню неизменное меню Безе: омар по-арморикански в своем пурпурном панцире, горячем и маслянистом; сладкая телятина в белом и пряном соусе с грибами; розовое, в самый раз, жиго из ягненка с белой фасолью, таявшей на нёбе; местные козьи сыры, мягкие или твердые; большие теплые фруктовые торты, где дольки яблок образовывали золотистые чешуйки; «плавучий остров», словно пенный и твердый паковый лед в океане свежих сливок. Тот, кто хотел, мог добавить к этому обычному набору начиненный картофелем омлет с тонкими приправами или шоколадный мусс в салатнице. И еще у Безе подавалось сколько угодно вина: открывало трапезу местное белое, не игристое, но, разумеется, близкое к этому, а остальное орошалось почтенным красным шиноном.

Женщины, быстро насытившись, с некоторой опаской смотрели, как мы все это поглощаем. Родина отца Гаргантюа требовала поддерживать свою репутацию. Не без помощи таких вот трапез прежние поколения так часто страдали от подагры и умирали от апоплексии.

Но в первую очередь мы тут были в краю Бальзака. Турень и Анжу — провинции в высшей степени бальзаковские.

Небольшие белые дворянские усадьбы, окруженные прекрасными парками, чьи отлогие лужайки спускаются к тихим речкам, строгие аристократические особняки в городках, живущих сами по себе, лавки, приятно пахнущие зерном, полотном или пряностями, пристройки мелких ремесленников — именно эти декорации и пейзажи Бальзак населил всеми социальными типами и всеми страстями. На берегах Туэ, к западу от Сомюра, все еще были видны тополевые рощи папаши Гранде, а однажды я совершил паломничество в замок Саше, где, полагаю, была написана «Лилия долины». Я отправился туда в коляске, поскольку коляски тогда были многочисленнее, чем такси, с той же скоростью, что и сам Бальзак, под то же цоканье копыт и по дороге с той же тряской.

Мне достаточно вновь открыть один из луарских томов «Человеческой комедии», чтобы вновь обрести этот запах сирени, сенокоса или грибов, которые по прихоти часов или времен года пропитывают воздух Анжу; чтобы вновь обрести этот столь ясный, столь особый, столь пастельный свет — будто все голуби потеряли в небе перья со своих горлышек.

Не могу отрицать, что в этих воспоминаниях есть немного ностальгии, стало быть, приукрашивания. Но ведь и вся провинция состоит из наслоившихся друг на друга ностальгических воспоминаний.

В ту сом юрскую зиму и весну область Анжу, после Нормандии моего детства, стала одной из моих Франций, совокупность которых и составляет мою Францию. Позже я добавлю к ней еще Прованс и Аквитанию.


20 апреля 1940 года в полдень, отстояв накануне свой последний караул у ворот Школы и разделив со своими товарищами по комнате прощальный ужин, я уехал из Сомюра. Кроме небесно-голубого кепи легкой кавалерии у меня еще были прекрасные нашивки в виде удлиненного трилистника на рукавах и бамбуковый стек под мышкой. Отныне ко мне обращались «господин лейтенант», поскольку таково было традиционное обращение к аспирантам. [Аспирант — промежуточное звание между старшим унтер-офицером и младшим лейтенантом, присваивается выдержавшим экзамен на младшего лейтенанта запаса, но еще не произведенным в офицеры.]

Вопреки всем опасениям, которые были у нас полгода назад, в начале обучения, война без нашего участия не закончилась.

4 марта мужественная Финляндия, наводненная советскими войсками, была вынуждена прекратить борьбу. 19 марта Гитлер, демонический диктатор, и Муссолини, смехотворный диктатор, встретились на итало-австрийской границе, на Бреннерском перевале, и с большой помпой укрепили свой извращенный союз. 10 апреля немецкие войска вторглись одновременно в Данию и Норвегию. Вскоре Копенгаген и Осло были захвачены. Так еще две страны подпали под иго нацистов.

Франция и Англия решили отправить экспедиционный корпус в Нарвик, чтобы оказать помощь норвежцам.

Правительство Даладье уступило место правительству Поля Рейно, но Даладье сохранил там портфель министра обороны.

Что касается маленького главнокомандующего Гамелена, то он продолжал мерить шагами казематы Венсенского замка.

XI

Прощание с поэзией

Мой двадцать второй день рождения выпал на десятидневный отпуск, который был нам предоставлен по выходе из Сомюра. После этого мне надлежало отправиться в центр Монлери, чтобы получить назначение в часть. За эти дни мы с женой совершили большую экскурсию по другой части Луары, вверх к Орлеану, чтобы посетить в Жерминьи-де-Пре, среди полей, древнейшую церковь Франции: маленькую, совсем простую и строгую каролингскую часовню с еще византийскими пропорциями — свидетельство веры раннего Средневековья.

Затем мы направились в аббатство Сен-Бенуа-сюр-Луар, куда прибыли в час последнего посещения. Нашим гидом стал то ли церковный сторож, то ли ризничий — маленький пожилой человечек с лицом горгульи, в баскском берете и в довольно потертой темно-синей пелерине, какие носили школьники и бедные священники. Он шел быстрым подпрыгивающим шагом и монотонно бубнил, как сторожа при монументах, привыкшие по десять раз на дню повторять одно и то же. Но сам его рассказ был далеко не зауряден: об основании аббатства в VII веке, о бенедиктинском уставе, о самом святом Бенедикте, чье тело было перевезено сюда; о романском искусстве, одним из шедевров которого стала эта церковь; о школах, которые тут основали Карл Великий и Людовик Благочестивый, о Папе Герберте, который был одним из здешних аббатов, о могиле Филиппа I и о самом этом короле… Он сыпал подробностями, сплетая историческую эрудицию с монастырской проповедью и высказывая порой необычные эстетические суждения. Решив, что молодые посетители оценили его речи, он расщедривался все больше и больше.

А в конце экскурсии, стоя в затененном углу у церковных дверей, протянул руку: «На поддержание базилики, пожалуйста…»

Положив ему в ладонь свою лепту, я сказал: «Спасибо, господин Макс Жакоб…»

Он вздрогнул от деланого удивления. «Вы меня узнали? Вы знаете, кто я такой?»

Чего проще! Будто школьный берет мог скрыть его большеносое лицо, будто каждый не знал, что этот странный, барочный, непредсказуемый поэт, но которою по разным причинам ценили Клодель и Жид, стал привратником в Сен-Бенуа!

Он родился в Кемпере, в лавке еврейского антиквара. Кемпер для еврея — это и в самом деле край света, разве только перепрыгнуть через Атлантику. Было что-то необычное уже в этом его рождении. Прибыв в Париж с мечтой войти в «администрацию», он, забавляясь, перебрал множество ремесел: преподаватель игры на фортепьяно, секретарь у поверенного, продавец, подметальщик, журналист, критик искусства, предсказатель, художник. Он был другом Аполлинера и Пикассо во времена Бато-Лавуар, [«Корабль-прачечная» или «Плавучая прачечная» — прозвание своего рода общежития для бедных художников, устроенного на Монмартре в начале XX века в здании бывшей рояльной фабрики. Многие из его обитателей, например Пикассо, Модильяни и др., впоследствии прославились.] вплоть до того, что делил с этим последним комнату. Созданное им множество разрозненных произведений относительно мало читаемо, но полно находок. Первая известность пришла к нему как к беспощадному и забавному романисту.

Как поэт, он был способен и на патетические вирши:


Знал ли ты меня продавцом газет,
На Барбесе или под линией метро?
Чтобы добраться до Института,
Мне подвиг надо было совершить…

И на мистические мучительные признания:


Боюсь тебя обидеть,
Когда взвешиваю
В своем сердце и своих творениях
Твою любовь, которой себя лишаю,
И другую, от которой умираю.

Поскольку с ним произошло незаурядное приключение: он увидел, как ночью на стене его комнаты появилось тело Христа в желтом одеянии.

«Моя плоть упала на землю! Я был раздет молнией! О немеркнущий миг! О! Истина, Истина! Слезы Истины! Радость Истины!»

Церковь остерегается визионеров. Ей понадобилось больше пяти лет, чтобы признать это обращение и крестить его. Он удалился в Сен-Бенуа, в первый раз, потом вернулся в Париж, опять смешался с литературной фауной Левого берега, путешествовал и в итоге опять оказался в Сен-Бенуа, чтобы взять на себя, искренне и подчеркнуто, роль смиренного, бедного, убогого служителя.

После знакомства он захотел непременно отвести нас в свое жилище, в простую, полную беспорядка комнату, которую ему предоставили в служебных пристройках аббатства. Стены были увешаны его гуашами, которыми он жил больше, чем своими стихами, и где преобладал темно-красный цвет.

Он был не так стар, как хотел казаться в базилике. В конечном счете ему было всего шестьдесят пять лет, поскольку он родился в тот же год, что Анна де Ноай и Леон-Поль Фарг, за несколько месяцев до Оскара Милоша.

Какие разные плоды у древа времени на ветви поэзии!

Макс Жакоб сначала заинтересовался моим пиджаком, хотя в нем не было ничего особенного, простой твид, но его взгляд привлекли различные оттенки ржаво-коричневого.

Потом он заговорил с нами об астрологии, с воодушевлением сведущего человека. Во всяком случае, он умел составить гороскоп и показал, как это делается. Я не обратил слишком большого внимания на замечания, которые он сделал о дате моего рождения; теперь сожалею об этом. Иметь свою астральную тему [Здесь: положение звезд в момент рождения.] с комментарием Макса Жакоба стоило того, чтобы их запомнить. Но тогда я недоверчиво смотрел на астрологию, понимание придет гораздо позже.

Он говорил много, как человек, довольный тем, что вдруг в своем одиночестве заполучил собеседников, точнее слушателей. Его речи были разнообразны — то лирические, то смешливые, то назидательные. Он пускал в ход еврейский юмор, подсмеиваясь над самим собой и над своими несчастьями, но не лишая себя удовольствия критиковать и других.

В нем было слишком много граней, из которых ему никак не удавалось составить некое единство. Но он был верующим, это бесспорно, каким бы странным ни казался пыл его веры.

Так, значит, я поэт? Молодой литератор?.. Он сделался школьным учителем.

«Нетрудно, — говорил он мне, — хорошо писать по-французски. Достаточно, если только вы не делаете этого нарочно, никогда не начинать одинаково две фразы подряд».

Совет был довольно сжатым и не смог бы восполнить все остальное, но определенная ценность в нем была, и я им не раз пользовался.

Со своей прозорливостью колдуна Макс Жакоб обращался не к поэту, которым я не стану, а к прозаику.

Не пройдет и двух лет, как этот человек, плохо приспособленный к славе, укрывшийся в избытке смирения, будет обязан носить желтую звезду на своей накидке ризничего. Верх трагической насмешки. Он сказал тогда, что ждет мученичества и готовится к нему. Гестапо арестовало его в феврале 1944-го. Он умер через несколько дней от воспаления легких в тюрьме Дранси, без малейшей жалобы и без малейшего возмущения, сказав: «Я с Богом».

Среди литературных и художественных движений первой трети века — дадаизма, фовизма, кубизма, сюрреализма, которые старались раздробить прошлое, чтобы оставить лишь немного будущего, — Макс Жакоб, заплутавший среди всех этих заблуждений, занимает свое место, и можно вновь открыть его «Стаканчик для игральных костей».

Для меня, державшегося за свое классическое образование, эта встреча с признанным поэтом, но который числился среди уничтожителей просодии, была словно прощанием с поэзией. У меня не будет ни склонности, ни дара заставить мой голос звучать по-иному в эпоху, которая все больше и больше отказывалась от ритмов и мелодии. Прощай же, лирика былых времен! Парка вытянет мою нить с другой стороны. Впредь я буду пользоваться стихом, его ритмом, его рифмой лишь в силу обстоятельств. Самым значительным из них станет песнь войны.

...
1987–1993–2005